Часть 3.

...Мы, медсестры, постоянно голодали. Нам в сутки выдавали всего лишь по сухарю или кусочку хлеба. Но мы продолжали работать. Съедим по сухарю, выпьем стакан кипятку, - и снова беремся за дело. Очень помногу работали. А раненые ведь не спрашивали, кушали мы сегодня утром или нет, устали или нет. Их интересовало одно: как бы поскорее им бы оказали помощь. Всегда стонали: «Сестра, помоги-ииии!» Такая обстановка была: не знаешь, к кому и подойти. А нас было всего четыре медсестры, которые их обслуживали. Но мы молодые были и никогда им не отказывали.

...Кормили нас тогда в основном перловой кашей, которую привозила армейская кухня ночью, когда затихал обстрел. К этому добавлялось четверть буханки хлеба и очень редко немного американской свиной тушенки. Так как на поле было много убитых лошадей, мы пытались варить конину, но мясо было жестким и почти несъедобным.

...Что в этом госпитале творилось! Мы уже были, можно сказать, медиками обстрелянными и знали поэтому главные правила войны. Эти медики ничего этого не знали. Мы привезли раненых, которых они впервые видели. Весь персонал госпиталя от сострадания начал плакать навзрыд. Потом ихний главный хирург мне говорит: «Мойтесь!» Этим он меня немного удивил. Я ему прямо и ответила: «Я не могу мыться, потому что у нас двухчасовая готовность. Сейчас готовится наступление армии. А раз такое дело, я должна быть сразу быть на месте. И тем более, у меня около половины персонала ранено и убито.»

...Есть еще одно. На фронте мы все были в какой-то степени верующими, вне зависимости коммунисты мы или не коммунисты. Вот стреляют в нас или бомбят, а в душе же чуть не каждый говорит: «Господи, пронеси!» Даю вам слово. В душе все были верующими. – «Дай бог, чтоб не убило!» - «Дай бог, чтоб если ранят, то рана небольшой была». – «Дай бог, если смерть, то мгновенная, чтоб сразу умер и все, раз уж этого избежать нельзя». Пусть коммунисты-атеисты не хвалятся там, что они не верят в бога, они верили в душе в него.

...Около городка Клога мы ворвались в лагерь. Концентрационный лагерь… Там было шесть костров. На сложенных и облитых соляркой брёвнах лежали расстрелянные в затылок люди. На них лежали снова брёвна и опять люди и так в три-четыре яруса… И в этом лагере мы захватили тридцать с лишним эсэсовцев, но большинство из них были эстонцы. Друг мой Сашка подошел к какому то сараю и открыл ворота. Ему было всего 22 или 23 года, но вот когда он открыл ворота, я увидел, как человек моментально стареет… Он не поседел, нет. Просто у него спина как-то сгорбилась… Подошел я и ещё ребята и мы все увидели в этом складе рядами выложенные детские тапочки, женские волосы, лежавшую стопочками детскую одежду… Тут подошел Ваня Бударин, посмотрел, и когда он обернулся… Я такого страшного лица больше некогда не видел... Говорит мне: «Видал там сортиры?» А недалеко стояли огромные деревянные туалеты, очков на двадцать каждый. На стене барака был, наверное, пожарный щит, на котором висели ломы и лопаты. Ваня говорит мне: «Берите ломы и лопаты. Скажите немцам, чтобы они сорвали доски с этими очками». Подошли к немцам показали, объяснили, что нужно сделать. Они сделали. Тогда он сказал, чтобы мы нарезали проволоки. Показал, какого размера. Затем приказал немцам, чтобы они руки убрали за спину, и говорит нам: «А теперь свяжите им руки». Они орут, а куда деваться. И когда связали руки эсэсовцам, повернулся ко мне и говорит: «А теперь веди их туда и всех утопить в говне!» Я ошалел, стою неподвижно, и вдруг он яростно заорал: «Ты еврей или нет?!» Но я стоял, как вкопанный. Ваня повторил: «Сейчас же всех туда!» Подошли ещё ребята, человек пять и мы их всех… Благо они со связанными руками. В это время высадилась вторая группа десанта и к нам бежит майор Кондратенко. Подбегает и спрашивает: «Где пленные?» Просто мы, когда высадились, то по рации сообщили, что захвачены пленные. Бударин говорит, показывая на сортир: «Вон там…» Майор заорал: «Кто это сделал?!» Не знаю, что меня толкнуло, но я сделал шаг вперёд. Он, в такой ярости, стал рвать кобуру, но тут Ванька шагнул между нами, и говорит: «Товарищ майор, это я ему приказал. Подойдите лучше к сараю». Тот кричит: «… твою мать! На кой мне этот сарай?!» Бударин настаивает: «Нет, вы подойдите, подойдите». Майор зашел в сарай… Вышел оттуда и говорит: «Если уцелеешь и будешь представлен к награде, своими руками разорву лист. Если в следующий раз, по твоей вине не останется пленных, «шлёпну» не задумываясь, и никакой командир тебя не спасёт. Понял?», развернулся и ушел. Я рассказал это вам, чтобы вы хоть немного поняли, что война это действительно страшное дело… Страшное, на самом деле, не в том, что он мог меня расстрелять, а в том, что вот такие коллизии случались, нечеловеческое это всё. И это не нуждается в оправдании. Мы делали то, что надо было делать! То без чего страну нельзя было бы спасти, но вспоминать об этом сверх тяжело…

...Это орудие называли «Прощай, Родина!». Его суть в том, чтоб оно шло вместе с пехотой. Поэтому, когда противник видит пехоту и там кучку орудий, он по кому будет стрелять? Понятно, что по орудиям. Поэтому мне досталась война настоящая. Война-война: умный наживется, красивый нацелуется, а дурак навоюется. Самое главное, разобьют – думаем – ну теперь отдохнем, выспимся хоть, а едут за боеприпасами, везут опять сорокопятку – получай!

...Хутор весь горел и немцы по нему там бегали как куропатки. И в это время прибегает связной нашего командира первого взвода: «Старший лейтенант Кременчук убит. Я ранен». Сам связной ранен в живот. Я подошел к нему помочь, а оттуда все просто льется, весь живот прострелен несколькими пулями. Он: «Ты меня пристрели, я – не жилец!» Я: «Как ты не жилец? Мы тебя сейчас отправим в госпиталь!» – «Да какой там госпиталь!?»

...Передвигались на войне как правило – пешком. Двести километров – все пешком, сто восемьдесят, девяносто – все пешком. Было раза два, когда машинами нас быстро перебрасывали. А так мало того – ногами, так еще и форсированным маршем, бегом. Потому что прорвали в одном месте, за ними надо пойти, развить наступление, а некем! Нас снимают с одного участка, бегом бежим туда, где срочность большая. Вот так.

...Ротные командиры очень не любили снайперов. Особенно в обороне это проявлялось. Ведь в обороне более или менее спокойно жилось, солдаты кое-как обживались. Немцы так те вообще любили комфорт. Вот приведу такой весьма распространённый пример. Между нами и немцами единственный на всю округу колодец. И днём к нему за водой ходили по очереди, и мы и немцы. И вот прибывает такой тип, как я, положим. И вот стрельнул такой тип из своей берданки с оптическим прицелом немца у колодца и всё, прощай спокойная жизнь. В ответ немцы обрушивают шквальный огонь из своих шестиствольных миномётов, «ишаков» как их тогда называли. Это же ужас… Всем приходится лезть в «лисьи норы» в землянки и ни высунуться, ничего… И все это, из-за какого то одного «фрица», в которого возможно ещё и не попали. Поэтому и недолюбливали снайперов, недолюбливали. Помню, лет через двадцать после войны, на одной из встреч я вдруг увидел своего земляка, который тоже был снайпером. Увидел у него на груди два ордена «Славы» и когда мы разговорились, спросил его: «Федя, сколько же ты положил фрицев то?» Он посмотрел на меня пристально, засмеялся и говорит: «Ни одного!» Я не поверил: «Да ты что, как?» И он мне ответил: «Мне наш замкомбата сказал: «Не нарушай наш покой, а что надо мы сделаем. Зарубки на прикладе у тебя будут, награду получишь, не волнуйся».

...Например, под Сталинградом, поскольку морозы, нам выдавали мерзлый хлеб, его разрезать невозможно и прежде чем его съесть, его нужно было разогревать на костре, его ножом не возьмешь, только топором рубить, но он разлетается.



...Это для нашей родной партии Эстония была Советской Республикой, а для нас всё же это была заграница. И вели себя соответственно. Хорошо помню двухэтажный дом: внизу аптека, на втором этаже магазин. Солдаты вбежали наверх, а там лежали большие свёртки хороших тканей. Тут же ребята стали рвать и отрезать куски этих тканей. Садились на пол, снимали сапоги, скидывали истлевшие портянки и заворачивали ноги в эту шикарную ткань… Рядом оказался молокозавод, что-то ещё, так мы набрали целые каски яиц… Чего там только не было. Брали всё, что только под руку попадалось. Конечно, эстонцы всё это видели и с ужасом наблюдали, но ребята были голодные и злые. Какой там, спрашивать, просто забирали.

...Два раза они на нас заходили, земля ходила ходуном… При мне оторвало левую щёку у санитара, а он правой стороной улыбался, потому что имел законное право уйти в тыл… Тут ведь такая мясорубка…

...Как-то из госпиталя, где находился на излечении после тяжелого ранения, к нам на пополнение прибыл один пожилой еврей. Мне сказал, что три его родных брата уже погибли в боях. Этого бойца в нашей роте снова ранило, при артобстреле его посекло осколками, и он ослеп. Лежит этот связист один на заснеженном поле, и слышит хруст, кто-то идет к нему по снежному насту, он ничего не видит, подумал что это немцы, приготовился умирать, и стал кричать патриотические лозунги: «Смерть немецким оккупантам!» и тому подобное, а ему красноармейцы говорят: «Успокойся! Мы свои!», и потащили его в тыл, в санбат…

...Вдруг из-за поворота выскакивает и несётся на огромной скорости «опель-блиц» - такая немецкая полуторка или двухтонка. Наше наступление еще только началось, и немцы надеялись проскочить к своим. Кто-то из ребят успел бросить гранату, но она ударилась о борт машины и упала к нам в канаву. Нас, как ветром сдуло, только Иголкин не успел выскочить… Вижу, стоит Иголкин. Рука у него поднята и пальцы висят. Он был крепкий мужик, лет двадцати восьми, наверное, и говорит мне: «Подойди, вынь нож!» У нас были такие десантные ножи. Он взял правой рукой левую, положил её на бруствер и говорит: «Режь!» Вы представляете, резать? А у него там кровь с землёй, перемешано всё. Я стою не двигаюсь. Тут подходит Гнедин и берёт у меня нож, но здесь у меня хватило ума. Я отстранил его руку и говорю: «Давай его скорее в «пмп» - полковой медицинский пункт... Прошло месяца два, стоим мы в этом местечке Ирру. И вот в один прекрасный день распахивается дверь и входит Иголкин. Его подлечили, пришили пальцы, и прибыл к нам, представляете? Потом он рассказывал, что делал какие-то специальные упражнения для разработки пальцев. И вот он стоит и в обеих руках держит два огромных сосуда с самогоном. А сзади стоят два новобранца нагруженные колбасой и всякой другой закуской. Иголкин довоевал до конца войны. Слава Богу, остался жив и уехал потом к себе в Сибирь.

...Национальный состав на батареях был довольно разнообразный. У нас были и алтайцы, и украинцы, и евреи. Из всех национальностей слабовато воевали «елдаши», мы их называли – это среднеазиатские республики, они не годились. А вот все остальные хорошо воевали. Вот сейчас Украину ругают, а украинцы очень хорошо тогда воевали, и грузины, то была единая семья на фронте, никакой национальной розни, ничего. Там и помыслов никаких не было – какая разница, кто он? – Мы вместе делаем одно и то же дело!

...Ведь чего мы боялись в войну – танков. Самое страшное это было танк. Потому что для борьбы с танками, кроме орудий и бутылок с зажигательной смесью, ничего не было.



...Некоторые и сейчас считают, что одна из причин нашей победы под Сталинградом в том, что на нашей стороне был «генерал Мороз». А немцы дескать к морозу были не готовы и не устойчивы. А я в ответ говорю: «А что разве нас и немцев морозило не одинаково? Им минус 30, а нам минус 10 градусов, что ли?» Мы тоже были на морозе без квартир и безо всего. Морозы действительно были и сильно осложняли боевые действия: нельзя было окопаться ни пехоте, ни артиллерии, спрятаться нельзя было. Только какой-то естественный рельеф, укрытия. Притом еще зима и на белом фоне все прекрасно видно! Маскхалаты не у всех были.

...На том берегу немцы, на этом мы. Посадят нас в лодку сколько-то человек и туда переправлять. А немец оттуда обстреляет лодку и конец лодке - нас назад на веревке вытаскивают, кого-то ранят. И вот так несколько раз мы пытались пока и меня ранили в другую руку.

...Когда возвращался обратно, а тогда только-только был обстрел, то услышал крик: «Помоги-ииите!» Когда оглянулся по сторонам, то обнаружил нашего тяжело раненного солдата. Я ему и сказал: «Я сейчас увижу санитара и за вами пошлю.» Но когда дошел до того места, где был обстрел, так никого не встретил. И так и пошел дальше. О раненом как-то позабыл. Но что я мог сделать? Во-первых, у меня ничего не было для того, чтобы оказать ему своевременную помощь и сделать перевязку. А во-вторых, я не знал, что и как нужно делать, как нужно перевязывать. Это сейчас я бы ему, конечно, помог бы. Но тогда наши раненые солдаты кучами лежали в воронках вместе с убитыми. Так что это до сих пор не дает мне покоя.

...Немцы вообще хорошо стреляли из миномётов. А мы плохо, всегда плохо. У нас артиллерия была хорошая, а миномётная подготовка… Я не знаю почему.

...Под Сталинградом морозы большие были. В первую очередь мёрзли слабые. Ослабеет человек и ему становится тепло. Вылезет он из окопчика, ложится на бруствер - заснет и замёрзнет. А ночью же не видно. И так - многие.

...Мы и за всю войну ни одного самолета не сбили: ни зенитки, ни два наших 100-миллиметровых орудия. Однажды, когда мы стояли над самым Сталинградом и уже, как говорят, чувствовалось, что город отстоим, на нас налетели два немецких самолета. Какую только стрельбу мы по ним открыли! Стреляли всеми средствами, которые у нас были. Решили: ага, раз самолет летит, значит, давай туда стрелять. И что же? Они все равно не были сбиты, сами улетели обратно.

...Когда мы в первый раз готовились к бою. Залегли. Заняли огневую позицию. А немец, наверное, тоже в атаку собрался. Как поднялись они там на своих позициях - тёмная туча! Выстроились цепями. А что же мы? Первый год служим, лежим - страшно, коленки трясутся. Ожидаем, пока эта «туча» пойдёт на нас. Но они не пошли. Отменили атаку свою. А потом, на завтра, нас подняли и - туда. Вот это было самое страшное. Потом уже сердце закаменело, и так страшно не было.

...Солдаты всех женщин звали «Рама». Не говорили там Зоя, Валя… Кричали: рама, рама идёт! А женщины в ответ: «Держи хер прямо!»

...Помню: шли мы через поле, и что-то схватил меня живот. Да так схватил, что я штаны не мог надеть, очень ослабел. И санинструктор наш подумал, что мне конец уже, пощупал меня за пульс, пульс еле-еле. Ну и пошли они, а я остался в поле. Грыз, помню, какой-то кочан, а он невкусный. А они пошли дальше через поле и в лес. Там в лесу окопались, окопы повырыли себе. Сколько часов я пробыл в поле - уже не помню, но меня попустило, я поднялся и пошел за ними. Пришел в свой взвод, вырыл себе окопчик. А наутро пришел санинструктор, смотрит - а я в окопе сижу. Он говорит: глянь - живой! А я думал, что тебе конец уже.

...Просто упал в воронку, а когда очухался, самоходка была от меня уже метрах в трёх. Отчётливо помню, что когда она проползала рядом, то я видел, как снежинки тают на ее борту… И, наверное, сгоряча, я приподнялся и бросил в нее бутылку. Тогда были уже самовоспламеняющиеся, которые не надо было предварительно поджигать. Она сразу вспыхнула, а я, даже не подобрав автомат, рванул в лес. Побежал не в сторону батальона, а вниз, к проходившей недалеко просёлочной дороге. При этом наверно ревел, потому что помню, текли сопли, слёзы, кровь хлещет в валенок, оглянулся и вижу, что за мной бегут двое этих танкистов, эсэсовцев. Я быстрее и они быстрее… Я остановлюсь и они тоже. Не очень то тогда соображал и выскочил на дорогу, а по ней идут «доджи» с 76-миллиметровыми орудиями. Сел прямо у дороги и шедший впереди «виллис» останавливается, выскакивает офицер, склоняется надо мной. Помню, что увидел погоны подполковника. Как я потом узнал, это был командир артполка: «В чём дело?» Я говорю: «Танк там!» Я же не знал, идёт он или не идёт. Подполковник скомандовал, сразу отцепили две пушки и на руках потащили туда. Я сижу, минут через двадцать пушки возвращаются, и командир орудия докладывает. Одного из тех танкистов они убили, а второго притащили с собой. Подполковник снова наклоняется и спрашивает: «Фердинанд» ты спалил?» Я, что-то ответил. Он говорит: «Давай «красноармейскую книжку». Какая там книжка, я сижу, помираю. Тогда, кажется, его адъютант достал у меня книжку. Они что-то там списали и сунули её мне обратно. Под живот на рану подложили перевязочный пакет. Потом, видя, что я без оружия сунули в руки карабин, расселись по машинам и уехали. Сижу я с этим карабином, а мне всё хуже и хуже. Вдруг вижу, как в тумане с другой стороны ко мне «фриц» идёт. Я прилег, передёрнул затвор и в упор выстрелил в него. Он упал метрах в семи-десяти. Я приподнял голову и вдруг такой отборный мат… Только на флоте я потом такой слышал. Оказывается, это был мой старшина. Он взвалил меня на себя и потащил в медсанбат.

...Когда мы окопались, до нас дошел слух, что на такой-то улице есть неразграбленный магазин и там есть вино и продукты. Наши-то магазины до войны – там разговаривать не о чем было, там смотреть не на что. А тут десятки сортов вин, причем, немецкие, французские и итальянские, болгарские, польские и черт знает какие еще. Выпил, уснул. Проснулся от холода – замерз. Часов у меня не было. Открыл глаза, лежал как на спине, а у меня звезды прыгают. Опыта пьяного у меня не было, и я не подумал, что это от выпивки, я сразу подумал, что нас бомбят и колышется земля. Потом прислушался – взрывов никаких нет. Потом сообразил, что по-видимому я настолько пьян, что у меня прыгают звезды. Вспомнил про связь, встал и сразу немножко протрезвел, но в какую сторону идти – совершенно не знаю, темно, местность незнакомая. Услышал какой-то гомон, разговоры, причем, русские или немцы – я не знал, - я был осторожен (умирать –то не хочется), и стал потихоньку идти на этот гомон. Причем, никак я не мог понять, то ли немцы, то ли русские говорят, может, пьян еще, может далековато, но речи я не различал. Просто сторона, из которой речь шла, хорошо прослушивалась. Я руки вытянул вперед (вдруг упадешь еще), стал медленно двигаться в сторону звуков. Вдруг впереди уткнулся в какое-то крупное лицо. Морда такая здоровая, небритая. Обвел я ее – борода, грубая какая-то, а у нас ездовым был мой земляк со Сталингадской области и у нас была твердая договоренность, что если убьют или ранят, обязательно родным написал письмо, у меня был его адрес, а у него – мой адрес. Я спрашиваю: «Василий Николаевич, ты?» – Молчит, сопит, ничего не говорит. Я понял, что не он. Ну и мысль такая у меня: А вдруг это не наш, а немец? Спрашиваю: «Кто?» – Молчит. По-немецки спрашиваю – тоже молчит. Пыхтит, а ничего не отвечает. Загадка целая! Начинаю опускаться по этой бороде, и что меня удивило, борода эта больно длинная. И что меня буквально отрезвило: Вдруг борода кончается и ноги пошли сразу. Без живота прям. И тут до меня дошло, что это я зашел в камыши. Ухватил лошадь за хвост. Хорошо, что лошади фронтовые, они жались к человеку. Лошадь вообще умное животное. Когда ее бомбят, снаряды рвутся, стрельба идет, к звукам она уже приучена. И она терпимо поэтому к моим ухаживаниям отнеслась.



...В штрафной роте пошла война, которую я не мог ни понять, ни разобрать. Куда меня посылали? Что мы делали? Как мы делали? Я не пойму. Помню, мы атаковали какое-то село. Рассредоточились и движемся на это село. Немец открыл огонь, мы шли по открытой местности. Кто мной командовал? Что я должен делать? Я не знаю. Я вижу, что одного убило, второго, третьего, нас меньше уже стало. Я приблизился к немецким позициям так, что слышу немецкие команды (понимаю: “Приготовить хэндгранаты!”). А некому уже наступать, все побиты. Я упал и лежу. Куда мне идти? Настала ночь, и я отполз назад. Это был мой второй бой.

...Снайперов работать учили парами, и меня назначили в пару к Парфёновой Соне - сибирячке 1923 г. р., родом из Томска. Соня была такая крупная, дородная девица, а я прямо сказать был далеко не гвардейского телосложения. И помню, когда меня ей представили она так, с сожалением на меня посмотрела. Как я понял уже через много лет, ей попросту было меня жаль, потому что она к тому времени уже потеряла двух напарников, и я был третьим…

...Тут смотрю: сдрейфили наши, уже немцев видно, выходят из-за стволов, но в атаку пока не идут, ждут – побегут ли наши, ну и чуть-чуть не дождались. Смотрю – с левого фланга солдатик один бежит, я к нему, кричу "Назад! Братья-славяне, держаться!" (Прим. - рассказывает ветеран Семен Зильберштен) И тут меня ударило в грудь, упал на четвереньки, шапка отлетела, пистолет в руке и из горла кровь, по лицу кровь, дышать трудно. Неужели сдадут эту высоту наши солдаты?! Задача же была – держать! Но тут подоспела подмога, и наш санинструктор Шамовцев подбежал ко мне, поднял шапку, напялил на голову, схватил меня как ребенка – здоровый такой мужик! Вынес меня с поля боя в тихое место.

...На фронте страх был какой-то тупой. Больше в нас присутствовал человеческий разум: ты понимал, что другого выхода нет и приказы нужно выполнять. А если кто-то желал куда-то убежать — это было состояние животного, а не человека. Мы как-то перебарывали его. Конечно, я мог бы убежать и дезертировать куда-нибудь. Но как я мог убежать? Во-первых, я был патриотически настроенным. А во-вторых, отлично понимал, чем все это может кончиться. В лучшем случае меня отправили бы в какую-нибудь штрафную роту, в худшем — расстреляли. И тогда бы я был предателем, а не патриотом. У каждого человека на фронте были свои понятия. У меня весь смысл пребывания на фронте в чем состоял? Скрыть этот страх. Я показывал, что мне не страшно на войне и постепенно с этой мыслью свыкся. А другого способа перебороть страх у меня не было.

Часть 5.




@темы: Наталья Радулова